Литературный клуб Рассвет

А.В. БушуевАнатолий Васильевич Бушуев родился в д. Кленовое Арбажского района Кировской области. Там и прошло его детство.
В 1951 г. окончил семилетнюю школу и начал работать плугарем на тракторе.
В 1952 г. был призван в школу ФЗО и, окончив её, участвовал в строительстве города Октябрьский, в Башкирии.
С 1955 по 1958 г.г. служба в армии, а потом была целина… Алтайские, Южно-уральские и Казахстанские степи.
В 1969 г. возвратился на родную Кировскую землю — в город Зуевку. Работал столяром, плотником, каменщиком, прорабом.
В его рассказах показано раннее детство и юность, деревенский быт того далёкого времени и отношения молодых людей друг к другу.
Статьи, рассказы, стихи и частушки печатались в местной газете «Нива», «Кировской правде», «Арбажские вести», «Тюменские ведомости».
Писать начал после выхода на пенсию. Является членом Зуевского литературного клуба «Рассвет».

 

ДОКЛАД.

Отец писал до того безобразно, что сам не мог прочитать написанное. Никакой почтальон не смог бы найти адресата по его надписи на конверте. Его почерк с трудом разбирали только мы с матерью. Мне порой было смешно: как же так, сам писал, а прочитать не может? Но смеяться над отцами занятие вовсе даже небезопасное. Над моим же в особенности.
В школу отец ходил в детстве только две зимы, да и то, как он говорил, через день. Председателю колхоза, ему к каждому отчётному собранию требовался доклад. Их всегда писала под его диктовку мать, но в этот раз она отнекалась: «Толя напишет. В пятый класс как-никак ходит».

«Ключ тележный бросят где ни попадя, не скоро найдёшь. Надо гвоздь вбить в столб и вешать его на видное место», — прочитал отец, а все находившиеся на собрании захохотали.
Мы, ребятня, сидели на полу, перед председательским столом и Митька Дунин сразу ширнул меня в бок: «Ты писал?»
Отец «завёлся» сразу. «Ну вот придём домой, я тебе вобью! Я тебе вобью! Дуботолок! Пятую зиму в школу ходишь, а дельное написать не можешь!»

В таких случаях я всегда завидовал своим сверстникам, у которых не было отцов, и соответственно, «воспитателя», в виде солдатского ремня. Чтобы не попасть впросак, мне постоянно приходилось держаться начеку, быть пай-мальчиком, этаким отличником во всех отношениях, а это ой, как не всегда удавалось. Доставалось мне иногда и безвинному, если попадёшь ему под горячую руку. Потом клянёшь себя за неизворотливость, да что толку. К обеду дорога ложка, а не лупцовка.

Доклад я писал целый вечер. Мать, свалив на меня писарское дело, тёрла для квашни картошку, отец диктовал, сколько и чего сдано государству, засыпано семян, оставлено фуража, а я записывал.
У матери доклад умещался каким-то образом на трёх страницах, а я исписал свою тетрадку в клеточку от корки до корки.
Отец закурил, посчитал на пальцах, прикидывая по памяти, сколько осталось в логах невывезенных стогов сена, в поле клевера, а я в это время вкатил про тележный ключ. Мне казалось, что порядок в колхозе должен начинаться именно с тележного сарая.
Когда с кормами, семенной картошкой и прочей, неинтересной для меня чепухой было закончено, отец сказал: «Остальное сам допишешь. Строения, инвентарь, скотину и тягло. Пойду к Шурке Гришиной. Может она что подскажет».

— Я же не знаю, сколько коров. Напутаю ещё чего.
Дописывать доклад одному мне не хотелось.
— Восемнадцать дойных, две нетели и ещё бык, — ответил отец одеваясь. — Разборчивее пиши, не торопись.
— Куда ещё разборчивее? У него по чистописанию всегда была пятёрка, — подала голос мать.

Шурка Гришина работала в нашем колхозе счетоводом, и образование имела в пять раз больше председательского — десять классов. Она являлась одной из десяти послевоенных, невостребованных невест по нашей деревне. К таким же относил я и свою учительницу начальных классов — Нину Михайловну. По субботам она приходила в нашу деревню и они вместе с Шуркой появлялись в клубе. Нина Михайловна тут же выпроваживала меня домой и я никогда не видел, как они танцуют. От того, что у них не было женихов, я очень жалел обеих. Обе они казались мне самыми настоящими раскрасавицами. Остальные девять девок в отличие от них были толстомясыми и кургузозадыми, а матерились — хлеще мужиков. Они то и дело устраивали нам, ребятам, какие-нибудь пакости. То вожжи у быка на кольце завяжут хитрым узлом и он потом замокает от бычьих соплей, не развязывается. То ещё чего устроят. «Халды! Старые девы!» — обзывал я их за это, а они становились ещё злее и грозились насеять мне крапивной «репы».
Отец хорошо разбирал мой почерк и, не прочитав доклад дома, на следующий день унёс его на собрание.

Скотный двор — не коровник, построенный до войны, когда мужиков было много, имел внушительный вид. К нему пристроен широкий и пологий взвоз, чтобы завозить на сеновал корм. Но к этому времени настил на взвозе подгнил, от чего стало опасно заезжать на лошадях и корм на сеновал носили женщины на носилках.
«А на взвозе мостовинник подгнил совсем. Дыра есть. Колька Дарьин в неё с салазками улетел. Колька не убился, а если баба туда упадёт, то обязательно убьётся. Под взвозом плуги двухколёсные стоят. Отдать их надо кузнецу Пётре — пусть куёт чего из них. Всё равно ведь на них не пашут», — прочитал отец после стогов сена.
Контора, битком набитая народом, сотрясалась от хохота. Так проходило очередное собрание в нашем колхозе, по докладу, написанному мной.
Кузнец Пётр Васильевич — по-уличному Пётра, находился здесь же. Он сидел на рундуке — входе на клубную сцену из конторы.
В первую империалистическую войну он попал в плен и четыре года ковал там гвозди. Я ещё тогда, детским умом понимал, что немцы здорово дали маху, заставив ковать его какие-то гвозди. Наш Пётра по всей округе слыл непревзойдённым мастером кузнечного ремесла, а тут гвозди. «Ну не дураки ли эта немчура», — думал я, жалея Петра Васильевича.
— Хорошо бы пару колёс взять. Тележку ручную можно сделать, — отозвался с рундука Пётр Васильевич.
— А в районе как отчитываться за плуги? Это ведь не косуля. Их не спишут, хоть и не пашем на них, — спрашивал отец у меня, как будто я знал, как отчитываются в районе. Потом, спохватившись, он сплюнул и так посмотрел, что у меня зачесалось место, на котором сидел.
— Тележка, конечно, не плохо. На мельницу кому с одним мешком или ещё чего, — подал отцу дельный совет мельник Николай Никитьевич, сидевший рядом с Пётрой.
Николай Никитьевич не только мельник, но и бывший кулак. Как рассказывала бабушка Василиса, его раскулачили ещё задолго до коллективизации, в то время, когда была мода создавать коммуны.
— Коммуния получилась большая — на сорок три деревни, — рассказывала она. Выгнали у Шустовых всю семью из дома и ушли они жить в соседнюю деревню, к родне. Дали только одежду вынести, что на себе была. Ну, а дом, мельницу, амбары, — всё отобрали. Дров у них было заготовлено — пропасть. Готовых, колотых… Дрова развезли по всей коммунии, а больше и брать нечё. Распалась коммуния. Дрова сожгли и сразу распалась. Надо муку молоть, а мельничать-то никто не умеет. Вот и вернулись они всей семьёй обратно. Ничего, живут. Не трогают больше их.

— Тележку, пожалуй, надо, — пошёл на уступку отец. — Ты, Пётра, сними два колеса с одного плуга.
Так, с моей подачи, в нашей деревне появилась ручная тележка, на двух колёсах от плуга, сработанная мастером кузнечных дел Петром Васильевичем.
«Два гумна. На одном стоит молотилка, а на другом триер», — перелистнув страницу, читал отец дальше. «Молотилку Пётра осенью подправил и смазал.
— Вот тут ладно написано, — остался довольный председатель.
«А на гумне, где триер, в опелёдке много дыр. Это мы наделали, когда в прятки играли».
— Пороть вас всех надо! — рявкнул отец.
У него всегда так: как чуть что — так сразу пороть.
— Зоя Ефремовна, — обратился он к Мишкиной матери. — Я твоего огольца прямо в опелёдке поймал. И спички при нём были. Ты это учти. А если запалят?
— Я сначала проверю, а потом уж пороть буду, — «подколола» Зоя Ефремовна отца. У неё, вдовы, при себе осталось только двое: Мишка, да младшая — Манька. Старших — Петра и Николая, одного за другим, отправили в ФЗО.
«В овчарне двадцать овечек и тринадцать свиней», — читал отец. Эту, тринадцатую, надо зарезать. Она горбатая и самая вредная. Из поскотины под любое прясло подлазит, а остальные за ней убегают в поле. Бабка говорит, что небаско, когда тринадцать — чёртова дюжина». Отец уже начал чесать в затылке от моего творчества.
Свиней у нас в колхозе всегда было почему-то тринадцать. Их никогда не прибывало и не убывало. План такой что ли? И походили они не на свиней, а на полудохлых козлёнков.
Дальше отец перечислил всех лошадей по кличкам, не забыв при этом назвать их инвентарные номера и принялся за быков.
«Бык Дунайчик. Чёрный и рога у него ухватом. Он одним рогом ка-а-ак заведёт за дугу… Махнёт башкой, раз… и выпрягся. Попробуй потом запряги его в поле. Бык Герой. Красный, а рога у него прямые и острые. Бык Удалец. Тоже красный, а рога у него – один вверх, другой – вниз. И тоже острые. Их надо опилить. Будто мужики не видят. И у Героя надо опилить. Чего тут страшного? Бери за кольцо в носу и пили. А у Дунайчика не надо. Он не бодучий».
Отец подождал, когда все перестанут смеяться, бросил на стол прочитанную тетрадку и сел.
— Какие у колхозников будут вопросы? — спросил Григорий Петрович — отец Шурки. Как самый грамотный из мужиков, он постоянно председательствовал на собраниях.
— А чё, всё что ли? — спросила самая бойкая бабёнка Полинарья Игнатьевна. — Я ещё не до коликов нахохоталась…
Собрание начало кого-то куда-то выбирать и нам стало неинтересно. Ванюрка Алексеев нахлобучил Генке Пелагеиному шапку на глаза и пошло…
Валерку в отличие от других ребят звали по отцу, хотя Алексей Петрович погиб на фронте в сорок четвёртом году. Мать у него померла ещё раньше, до войны, и Ванюрка из-под стола вышел под отцовским именем. Таких в деревне было только двое. Он, да ещё Толька Пётрин. Остальных ребятишек звали по матери, потому, что отцов у них уже никогда не будет. Меня, как и отца, звали по фамилии.
Мы довозились на полу до того, что нас выгнали.

Домой отец пришёл вопреки моим ожиданиям добродушный, с сознанием выполненного долга. Я заранее занял самое безопасное место — полати, но увидев, что он не сердитый, слез.
— Эх ты, писарь… «Заведёт за дугу». Учат, учат вас. Надсажаются с вами учитель-ницы, а толку…
Отец не знал, что я ещё в третьем классе влюбился в Нину Михайловну. У неё ведь не было жениха. Кто любит — тот не надсадит.
— Будет тебе, Вася, ворчать. Правильно он всё написал. Под Ваньку Жукова, вступилась за меня мать.
— Какого Жукова, — насторожился отец.
— У сапожника Алябьева мальчик в учении был. Письмо
так писал.
Я понял мамин ход — разыграть отца.
— Сапожника?.. Алябьев… Не знаю. Из какой деревни?
— Не из деревни это, а из чеховского рассказа.
Мать уже смеялась. Смешно стало и мне, хотя совсем недавно тряслись поджилки за свою писанину.
До войны мать работала учительницей младших классов и наподобие Шурки Гришиной тоже превосходила отца в образовании в пять раз. Видимо, вспомнив прошлое, она решили блеснуть перед отцом знанием классики, но не тут-то было.
Я очень редко видел своего отца смеющимся. Чтобы рассмешить его, нужно быть скоморохом первой статьи, да и то…
Он даже улыбался только при виде хорошей лошади.
— Из рассказа, говоришь? А я-то думал… Грамотеи. Поначитались всего. Чертей с вами берестить способно — сразу разбегутся. Ванька Жуков… Ох-ох-хо! Отец плюхнулся на лавку и хохотал долго, неудержимо. Хохотал так, что на керосиновой коптилке колыхался язычок пламени — вот-вот, и потухнет.

Он как-то резко оборвал смех, сразу посерьёзнел, как на собрании, посмотрел на мать, на меня. «Ванька… Да вы знаете, кто такой Жуков-то? Э-э», — махнул он рукой и дос-тал из кармана кисет.
У него был свой Жуков, особенный, неповторимый, а какой-то другой в его сознании просто не укладывался.

2001 г. Май.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Запросов 53, за 0,822 секунды.